XXXI

Кречмару было неясно, когда и как он узнал, распределил, осмыслил все эти сведения: время, которое прошло от виража до сих пор (несколько недель), место его теперешнего пребывания (больница в Ментоне), операция, которой он подвергся (трепанация черепа), причина долгого беспамятства (кровоизлияние в мозг). Настала, однако, определенная минута, когда эти сведения оказались собраны воедино, — он был жив, отчетливо мыслил, знал, что поблизости Магда и француженка-сиделка, знал, что последнее время приятно дремал и что сейчас проснулся… а вот который час — неизвестно, вероятно, раннее утро. Лоб и глаза еще покрывала повязка, мягкая на ощупь; темя же уже было открыто, и странно было трогать частые колючки отрастающих волос. В памяти у него, в стеклянной памяти, глянцевито переливался как бы цветной фотографический снимок: загиб белой дороги, черно-зеленая скала слева, справа — синеватый парапет, впереди — вылетевшие навстречу велосипедисты — две пыльные обезьяны в красно-желтых фуфайках; резкий поворот руля, автомобиль взвился по блестящему скату щебня, и вдруг, на одню долю мгновения, вырос чудовищный телеграфный столб, мелькнула в глазах растопыренная рука Магды, и волшебный фонарь мгновенно потух. Дополнялось это воспоминание тем, что вчера, или третьего дня, или еще раньше — когда, в точности не известно, — рассказала ему Магда, вернее Магдин голос, почему только голос? почему он ее так давно не видел по-настоящему? да, повязка, скоро, вероятно, можно будет снять… Что же Магдин голос рассказывал? «…если бы не столб, мы бы, знаешь, бух через парапет в пропасть. Было очень страшно. У меня весь бок в синяках до сих пор. Автомобиль перевернулся — разбит вдребезги. Он стоил все-таки двадцать тысяч марок. Auto … mille, beaucoup mille marks — (обратилась она к сиделке) — vous comprenez note 7 ? Бруно, как по-французски двадцать тысяч?» «Ах, не все ли равно… Ты жива, ты цела». «Велосипедисты оказались очень милыми, помогли все собрать, портплед, знаешь, полетел в кусты, а ракеты так и пропали». Отчего неприятно? Да, этот ужас в Ружинаре. Он с браунингом в руке, она входит — в теннисных туфлях… Глупости, все разъяснилось, все хорошо… Который час? Когда можно будет снять повязку? Когда позволят вставать с постели? Слабость… Все это было, должно быть, в газетах, в немецких газетах.

Он повертел головой, досадуя на то, что завязаны глаза. Слуховых впечатлений было набрано за это время сколько угодно, а зрительных никаких — так что в конце концов не известно, как выглядит палата, какое лицо у сиделки, у доктора… Который час? Утро? Он выспался, окно, верно, открыто, ибо вот слышно, как процокали неторопливо копыта, а вот — шум воды, звон ведра — там, должно быть, двор, фонтан, утренняя свежая тень платанов. Он полежал некоторое время неподвижно, стараясь обращать невнятные звуки в соответствующие цвета и очертания, и вскоре услышал звуки другие — голоса Магды и сиделки в соседней, вероятно, комнате.

Сиделка учила Магду правильно произносить. «Soucoupe. Soucoupe" note 8 , — повторила Магда несколько раз и засмеялась.

Неуверенно улыбаясь, чувствуя, что он делает что-то противозаконное, Кречмар осторожно освободил и поднял на брови повязку: оказалось, однако, что в комноте густая, бархатная темнота — не видать даже, где окно, нет ни малейшей щелки света. Значит, все-таки ночь, и притом безлунная, черная. Вот как обманывают звуки.

Весело звякнуло по соседству блюдце. «Cafe the non. Moi pas — tee» note 9 .

Кречмар нащупал рядом столик, наткнулся на лампочку. Он щелкнул — раз, еще раз, — но темнота не сдвинулась с места: штепсель, вероятно, не был вставлен. Тогда он поискал пальцами, нет ли спичек, — и действительно, нашел коробок. В нем была всего одна спичка, он чиркнул ею, раздался звук, похожий на вспышку, но огонька не появилось. Он ее отбросил и почуял вдруг легкий запах горелого.

Странное явление…

«Магда, — позвал он громко. — Магда!»

Звук шагов и отворяющейся двери. Но ничто не изменилось — за дверью было тоже темно.

«Зажги свет, — сказал он. — Пожалуйста, света».

«Не смей трогать повязку, Бруно! — крикнул голос Магды, стремительно и уверенно приближаясь в беспросветном мраке. — Ведь доктор сказал… ах, Господи!»

«Как, как ты меня видишь? — спросил он заикаясь. — Я не… Моментально зажги свет. Слышишь? Моментально!»

«Тише, тише, не волнуйтесь», — заговорил по-французски голос сиделки.

Эти звуки, эти шаги, эти голоса двигались как бы в другой плоскости. Он был сам по себе, и они — сами со себе. И между ними и той темнотой, в которой он пребывал, существовала какая-то плотная преграда. Он напрягся, пялился, тер веки, вертел головой так и сяк, рвался куда-то, но не было никакой возможности проткнуть эту цельную темноту, являвшуюся как бы частью его самого.

«Не может быть, — с силой сказал Кречмар. — Я сойду с ума. Открой окно, сделай что-нибудь…»

«Окно открыто», — ответила она тихо.

«Может быть, солнца нет… Магда, может быть, когда будет солнце, я хоть что-нибудь увижу… Хотя бы мерцание… Может быть, очки…»

«Лежи спокойно, Бруно. Дело не в солнце. Тут светло, чудное утро, Бруно, ты мне делаешь больно».

«Я…Я…» — судорожно набирая воздух, начал Кречмар и, набрав воздуху, стал равномерно кричать.

XXXII

Сознание полной слепоты едва не довело Кречмара до помешательства. Раны и ссадины зажили, волосы отросли, но адовое ощущение плотной, черной преграды оставалось неизменным. После припадков смертельного ужаса, после криков и метаний, после тщетных попыток сдернуть, сорвать что-то с глаз он впадал в полуобморочное состояние, а потом снова начинало нарастать что-то паническое, нестерпимое, сравнимое только с легендарным смятением человека, проснувшегося в могиле.

Мало-помалу, однако, эти припадки стали реже, он часами молчал, неподвижно лежа на спине и слушая звуки провансальского дня, но вдруг он вспоминал утро в Ружинаре, с которого все, собственно говоря, и началось, и тогда принимался стонать, вспоминая уже другое — небо, зеленые холмы, на которые он так мало, так мало смотрел, и опять поднималась волна могильного ужаса.

Еще в ментонском госпитале Магда прочла ему вслух письмо от Горна из Парижа такого содержания:

«Я не знаю, Кречмар, чем я был больше ужален — тем ли оскорблением, которое Вы мне нанесли Вашим внезапным, беспричинным и крайне неучтивым отьездом, или бедой, приключившейся с Вами. Несмотря на обиду, которая не позволяет мне даже навестить Вас, я, поверьте, всей душой скорблю о Вас, особенно когда вспоминаю Вашу любовь к живописи, к роскошным краскам и утонченным оттенкам, ко всему тому, что делает зрение божественным подарком свыше. Есть люди (Вы и я принадлежим к их числу), которые живут именно глазами, зрением, — все остальные чувства только послушная свита этого короля чувств.

Сегодня я из Парижа уезжаю в Англию, а оттуда в Нью-Йорк и вряд ли скоро повидаю опять родную страну. Передайте мой дружеский привет Вашей спутнице, от капризного нрава которой — кто знает? — быть может, зависела Ваша, Кречмар, измена мне, — да, ибо нрав ее лишь по отношению к Вам отличается постоянством, зато в натуре у нее есть свойство — очень, впрочем, обыкновенное у женщин — невольно требовать поклонения и невольно проникаться чувством смутной неприязни к мужчине, равнодушному к женским чарам, даже если этот мужчина простосердечностью своей, уродливой наружностью и любовными вкусами смешон и противен ей. Поверьте, Кречмар, что, если бы Вы, пожелав отделаться от моего присутствия, надоевшего Вам обоим, сказали мне это без обиняков, я только оценил бы Вашу прямоту, и тогда прекрасное воспоминание наших бесед о живописи, о прозрачных красках великих мастеров не было бы так печально омрачено тенью Вашего предательского бегства».

вернуться

Note7

«Авто… тысяча, много марок… Вы понимаете?» (ломан. франц.).

вернуться

Note8

«Блюдце, блюдце» (франц.).

вернуться

Note9

«Кофе — нет. Лучше чаю» (ломан. франц.).